– Скажи мне, что ты видел, в чём уверен?
– Я видел... или показалось мне,
что ожил свет в платоновской пещере,
отбросил тень на каменной стене.
Костёр чадил и кланялся от ветра.
Набросок силуэта рос и рос,
и он, казалось, был честней ответа
на никогда не заданный вопрос.
Необъяснимо, но предельно зримо
он вёл рукой, как мастер над листом, –
чертил себя, из воздуха и дыма
сплетая невозможное лицо.
– Так он был плотен? – Больше эфемерен.
– И что же сделал этот каллиграф?
– Отбросил тень в платоновской пещере,
с наскальными рисунками совпав.
Кому ты посвящаешь слух
и зрение, и чувство,
ты посылаешь их, как слуг,
влюблённых златоустов, –
воспеть сознанием своим,
событием, со-тактом;
принять – родным, принять – чужим,
затем иначе как-то;
из безразличия извлечь,
сплести из бликов птичьих
неосязаемую речь
и скрытое величье,
кого ты обретаешь так,
попутно умножая, –
на миг, пока продолжен такт
сезоном урожая.
и зрение, и чувство,
ты посылаешь их, как слуг,
влюблённых златоустов, –
воспеть сознанием своим,
событием, со-тактом;
принять – родным, принять – чужим,
затем иначе как-то;
из безразличия извлечь,
сплести из бликов птичьих
неосязаемую речь
и скрытое величье,
кого ты обретаешь так,
попутно умножая, –
на миг, пока продолжен такт
сезоном урожая.
Нам вместе было хорошо,
ещё не муж и не жена,
я был тобой не завершён,
ты мною не завершена.
Так просо просится в пшено,
так му́ка просится в муку,
и всё, что не завершено,
ты истолчёшь, я истолку-
ю до последней запятой,
но в символ превратится знак –
неисчерпаемо простой,
не завершаемый никак.
Мы этот злак с тобой растим,
хотя ему не стать крупой,
но это значит быть живым,
и это значит быть живой.
ещё не муж и не жена,
я был тобой не завершён,
ты мною не завершена.
Так просо просится в пшено,
так му́ка просится в муку,
и всё, что не завершено,
ты истолчёшь, я истолку-
ю до последней запятой,
но в символ превратится знак –
неисчерпаемо простой,
не завершаемый никак.
Мы этот злак с тобой растим,
хотя ему не стать крупой,
но это значит быть живым,
и это значит быть живой.
Сказал бы юным нам хранитель маяка,
что будут годы тьмы, но мы упрямы,
мол, мы к нему придём, придём издалека,
осилим тьму, минуя хроноямы,
скажи он наперёд, что век – наоборот –
сползает вспять – то в день сурка, то в гетто,
где время от себя изрядно отстаёт,
где скорость тьмы быстрей, чем скорость света,
обмолвись он: года – огонь, а не вода,
истлеют скоро в них зигзаги зорро...
Скажи хранитель нам хоть что-нибудь тогда –
никто бы не поверил фантазёру.
что будут годы тьмы, но мы упрямы,
мол, мы к нему придём, придём издалека,
осилим тьму, минуя хроноямы,
скажи он наперёд, что век – наоборот –
сползает вспять – то в день сурка, то в гетто,
где время от себя изрядно отстаёт,
где скорость тьмы быстрей, чем скорость света,
обмолвись он: года – огонь, а не вода,
истлеют скоро в них зигзаги зорро...
Скажи хранитель нам хоть что-нибудь тогда –
никто бы не поверил фантазёру.
Перелётное кочевье
в тесном воздухе висит,
будто замерли качели
на заржавленной оси.
Так порой в трубе замёрзшей
цепенеет вся вода,
и уже не ходит поршень
ни туда и ни сюда.
Спят любовники в стоп-кадре,
замер мускульный рефрен.
Спят авто на эстакаде,
вязнет время в янтаре.
Верю, впрочем: скорость света
не напрасна в день сурка.
Подожди – оттает Лета,
снова побежит река.
Небо крыльями листая,
снова стая кочевая
полетит издалека.
в тесном воздухе висит,
будто замерли качели
на заржавленной оси.
Так порой в трубе замёрзшей
цепенеет вся вода,
и уже не ходит поршень
ни туда и ни сюда.
Спят любовники в стоп-кадре,
замер мускульный рефрен.
Спят авто на эстакаде,
вязнет время в янтаре.
Верю, впрочем: скорость света
не напрасна в день сурка.
Подожди – оттает Лета,
снова побежит река.
Небо крыльями листая,
снова стая кочевая
полетит издалека.
Мы шли по льду истории, скользя,
проваливались вдруг в средневековье,
в чужой сюжет глухой пещерной тьмы
и далее – туда, куда нельзя,
и далее – откуда лишь любовью,
и это были мы, всё те же мы.
Прекрасный век, измазав лоб золой,
мелькнул, как двадцать пятый кадр, мгновенно,
но фотокарточка его хранит.
Я помню первый поцелуй с тобой
под звёздами ночного Карфагена,
у статуи божественной Танит.
Скользя во льдах по новым временам,
встречали мы, что не опишет стилос,
земные фотошопы утаят.
Навстречу выходил гиппопотам
на львиных лапах, с пастью крокодила –
голодная, сердечная Аммат.
Хранители священного огня,
мы собирали хворост в первых рощах,
желая только света и тепла,
и если не узнаешь ты меня,
своё лицо узнаешь ли на ощупь,
когда опять уляжется зола.
проваливались вдруг в средневековье,
в чужой сюжет глухой пещерной тьмы
и далее – туда, куда нельзя,
и далее – откуда лишь любовью,
и это были мы, всё те же мы.
Прекрасный век, измазав лоб золой,
мелькнул, как двадцать пятый кадр, мгновенно,
но фотокарточка его хранит.
Я помню первый поцелуй с тобой
под звёздами ночного Карфагена,
у статуи божественной Танит.
Скользя во льдах по новым временам,
встречали мы, что не опишет стилос,
земные фотошопы утаят.
Навстречу выходил гиппопотам
на львиных лапах, с пастью крокодила –
голодная, сердечная Аммат.
Хранители священного огня,
мы собирали хворост в первых рощах,
желая только света и тепла,
и если не узнаешь ты меня,
своё лицо узнаешь ли на ощупь,
когда опять уляжется зола.
Кузнечик, застрявший в картине Ван Гога
под слоем зелёных импасто,
в цветастую вечность влетает с наскока
сродни цирковому гимнасту,
он видит безумного рыжего бога,
он чует деревья оливы,
косматую кисть и густую тревогу,
и стрекот собратьев счастливый,
то в прошлой ли жизни случилось, сейчас ли,
бессмертные травы танцуют
в изнанке мазка, освещённые маслом,
кузнечиковым поцелуем.
под слоем зелёных импасто,
в цветастую вечность влетает с наскока
сродни цирковому гимнасту,
он видит безумного рыжего бога,
он чует деревья оливы,
косматую кисть и густую тревогу,
и стрекот собратьев счастливый,
то в прошлой ли жизни случилось, сейчас ли,
бессмертные травы танцуют
в изнанке мазка, освещённые маслом,
кузнечиковым поцелуем.
Искусство – это квадратура круга,
хоть без неё – квадратов тьма кругом.
Художник знал, как строить острый угол,
в свою картину упираясь лбом.
И временем, и нравом недовольный,
он вместо лиц эскиз воображал:
бесхитростный абстрактный треугольник,
когда совсем невмоготу – овал.
На улице разило сладким квасом,
подбрасывал монетку, щурясь, шкет.
Художник видел мир, лишённый массы,
каркас, геометрический скелет.
За хлебом вышел, а попал в пространство.
Продольно рассечённое шоссе
сочилось радужной смолой контрастов,
и эйдос круга медлил в колесе.
Подробности излишни и крикливы,
но если пёстрый, суматошный дым
разоблачён, разъят на примитивы,
то взору легче примириться с ним.
Зачем грустить простой гипотенузе?
Не надо ей ни красок, ни тоски.
Художник рубит гордиевый узел,
врастая кожей в собственный эскиз.
Но как же хорошо – вглядеться в сложность
и с лёгкостью сердечной созерцать
у живописных уличных прохожих
подкожное свечение лица.
Их ямочки, морщины, крылья носа,
их неразгаданный глубинный свет...
Как хорошо – вернуться к ним с вопросом,
не ожидая для себя ответ.
хоть без неё – квадратов тьма кругом.
Художник знал, как строить острый угол,
в свою картину упираясь лбом.
И временем, и нравом недовольный,
он вместо лиц эскиз воображал:
бесхитростный абстрактный треугольник,
когда совсем невмоготу – овал.
На улице разило сладким квасом,
подбрасывал монетку, щурясь, шкет.
Художник видел мир, лишённый массы,
каркас, геометрический скелет.
За хлебом вышел, а попал в пространство.
Продольно рассечённое шоссе
сочилось радужной смолой контрастов,
и эйдос круга медлил в колесе.
Подробности излишни и крикливы,
но если пёстрый, суматошный дым
разоблачён, разъят на примитивы,
то взору легче примириться с ним.
Зачем грустить простой гипотенузе?
Не надо ей ни красок, ни тоски.
Художник рубит гордиевый узел,
врастая кожей в собственный эскиз.
Но как же хорошо – вглядеться в сложность
и с лёгкостью сердечной созерцать
у живописных уличных прохожих
подкожное свечение лица.
Их ямочки, морщины, крылья носа,
их неразгаданный глубинный свет...
Как хорошо – вернуться к ним с вопросом,
не ожидая для себя ответ.
Чтоб она не загуляла
на лучистой грядке звёзд,
тянут репку из астрала,
на кулак намотан хвост.
Тянут-тянут, ай да тянка,
да не вытянут никак,
потому что спозаранку
репку манит зодиак.
Позовёт былая почва,
бытованья окоём,
"счастье – это..." Да и точка,
да и хватит о земном.
Здравствуй, Будда Гаутама,
здравствуй, милый Лао-Цзы,
веришь-нет, я ваша мама,
да и вы – мои отцы.
Слитны будущность и память.
Всё во всём, едина связь.
Хорошо врастать корнями
в небо, небом становясь.
на лучистой грядке звёзд,
тянут репку из астрала,
на кулак намотан хвост.
Тянут-тянут, ай да тянка,
да не вытянут никак,
потому что спозаранку
репку манит зодиак.
Позовёт былая почва,
бытованья окоём,
"счастье – это..." Да и точка,
да и хватит о земном.
Здравствуй, Будда Гаутама,
здравствуй, милый Лао-Цзы,
веришь-нет, я ваша мама,
да и вы – мои отцы.
Слитны будущность и память.
Всё во всём, едина связь.
Хорошо врастать корнями
в небо, небом становясь.
Я знала: Бог – земное чрево,
необходимое затем,
чтоб коронованная Ева
творила собственный Эдем.
В своём саду, подобном храму,
я бережно кормила с рук
придуманного мной Адама
и прочее зверьё вокруг;
морским узлом вязала змея,
купалась в яблочной крови
и, Слово повторить не смея,
растила новый алфавит.
Всё это значило – быть Евой
и быть собой. Творить свой миф –
о сбывшемся запретном древе,
на дольки жажду разделив.
необходимое затем,
чтоб коронованная Ева
творила собственный Эдем.
В своём саду, подобном храму,
я бережно кормила с рук
придуманного мной Адама
и прочее зверьё вокруг;
морским узлом вязала змея,
купалась в яблочной крови
и, Слово повторить не смея,
растила новый алфавит.
Всё это значило – быть Евой
и быть собой. Творить свой миф –
о сбывшемся запретном древе,
на дольки жажду разделив.
Жили-были в тридевятом акте
диплодок, ти-рекс и птеродактиль.
Диплодок, бывало, яму роет
да глядит: летит ли астероид?..
Что ещё сказать про диплодока?
В чтении знамений он был дока.
Первым докумекал диплодок,
чей там в небе реет хохолок,
что за тень накрыла всех косая.
Брюхом над равниной нависая,
величаво, грузно мезозой
плёлся на последний водопой.
А ти-рекс – на то он и ти-рекс,
что мог думать только про бифштекс.
Даже катаклизмы мировые
не могли отвлечь голодный рот
до тех пор, пока он всё не выест,
не проглотит, не пережуёт.
Очень надо ждать небесных тел,
если с утреца ты не поел!
Что ещё поведать про ти-рекса?
Он клыки затачивал до блеска.
Ёлкой ковыряя междуклычье,
воплощал звериное величье.
В небеса вальяжные продет,
говорил собратьям птеродактиль:
"Вы не суетитесь, а прилягте.
Скоро подключат нам интернет.
Астероид – это дюже плохо,
но грустней, когда слабеет связь.
Так молчит порой твоя эпоха,
в зарослях, как хищник, затаясь.
Эра, что таит небесных пугал,
кислород с пожаром пополам, –
распахнёт вот-вот навстречу гугл
и ответит ласковое нам".
Тяжко поворачивались глыбы –
невесомый маятник планет.
Птеродактиль, склёвывая рыбу,
ждал, когда включится интернет.
Оставались считанные вздохи
до конца означенной эпохи.
Что ещё сказать про птерозавра?
Археологический скелет
выставят в кунсткамере назавтра,
то есть, через миллионы лет.
Но порой откроешь веб-страницу –
чей-то хвост за баннером мелькнёт...
Кто там испокон веков гнездится?
Кто о небесах своих ревёт?
диплодок, ти-рекс и птеродактиль.
Диплодок, бывало, яму роет
да глядит: летит ли астероид?..
Что ещё сказать про диплодока?
В чтении знамений он был дока.
Первым докумекал диплодок,
чей там в небе реет хохолок,
что за тень накрыла всех косая.
Брюхом над равниной нависая,
величаво, грузно мезозой
плёлся на последний водопой.
А ти-рекс – на то он и ти-рекс,
что мог думать только про бифштекс.
Даже катаклизмы мировые
не могли отвлечь голодный рот
до тех пор, пока он всё не выест,
не проглотит, не пережуёт.
Очень надо ждать небесных тел,
если с утреца ты не поел!
Что ещё поведать про ти-рекса?
Он клыки затачивал до блеска.
Ёлкой ковыряя междуклычье,
воплощал звериное величье.
В небеса вальяжные продет,
говорил собратьям птеродактиль:
"Вы не суетитесь, а прилягте.
Скоро подключат нам интернет.
Астероид – это дюже плохо,
но грустней, когда слабеет связь.
Так молчит порой твоя эпоха,
в зарослях, как хищник, затаясь.
Эра, что таит небесных пугал,
кислород с пожаром пополам, –
распахнёт вот-вот навстречу гугл
и ответит ласковое нам".
Тяжко поворачивались глыбы –
невесомый маятник планет.
Птеродактиль, склёвывая рыбу,
ждал, когда включится интернет.
Оставались считанные вздохи
до конца означенной эпохи.
Что ещё сказать про птерозавра?
Археологический скелет
выставят в кунсткамере назавтра,
то есть, через миллионы лет.
Но порой откроешь веб-страницу –
чей-то хвост за баннером мелькнёт...
Кто там испокон веков гнездится?
Кто о небесах своих ревёт?
Когда не праздничные вина,
а пренатальная вина
подскажет главную причину,
зачем майевтика нужна,
когда из векового смеха
печаль целебно прорастёт,
и зазвучит иное эхо
во времени наоборот,
когда проклюнутся в реликте
приметы будущих эпох,
когда Нигде́ и город Ни́где
перемешаются в депо,
а что ещё – когда в мензурке
поместится весь океан,
и все порядочные турки
признают геноцид армян, –
настанет время покаяний,
и у истока новых глав
отбросит нож последний Каин,
как прежде, Авеля обняв.
а пренатальная вина
подскажет главную причину,
зачем майевтика нужна,
когда из векового смеха
печаль целебно прорастёт,
и зазвучит иное эхо
во времени наоборот,
когда проклюнутся в реликте
приметы будущих эпох,
когда Нигде́ и город Ни́где
перемешаются в депо,
а что ещё – когда в мензурке
поместится весь океан,
и все порядочные турки
признают геноцид армян, –
настанет время покаяний,
и у истока новых глав
отбросит нож последний Каин,
как прежде, Авеля обняв.
Ты, убаюканный в ладони
над гулкой пропастью минут,
надеешься, что не уронят,
когда ладонь перевернут.
Храним Венерою Милосской,
и не дрожит её рука,
и слышно только отголосок
непостижимого хлопка.
над гулкой пропастью минут,
надеешься, что не уронят,
когда ладонь перевернут.
Храним Венерою Милосской,
и не дрожит её рука,
и слышно только отголосок
непостижимого хлопка.
Как цветок, раскроется частица,
и нахлынет новая волна.
То мудрец, то бабочка приснится.
Явь, неотличимая от сна.
Мы с тобою – пара зрячих капель.
Через нас проявленный предмет
узнаёт, что неподъёмный камень
легче и прозрачнее, чем свет.
и нахлынет новая волна.
То мудрец, то бабочка приснится.
Явь, неотличимая от сна.
Мы с тобою – пара зрячих капель.
Через нас проявленный предмет
узнаёт, что неподъёмный камень
легче и прозрачнее, чем свет.
"Россия, мы найдём тебя когда-то..."
Александр Крупинин
В фильме "Достояние республики"Александр Крупинин
после первых титров – дальний план.
Тут читатель ждёт уж рифму с бубликом,
а теперь читатель ждёт славян.
В кадре нет людей. Есть одиночество,
схваченное снежной кожурой.
Мне о нём спросить как раз и хочется
бублик, обернувшийся дырой.
Купол за рекой – туманом сузило.
Звоном убаюкана река.
Ты – сентиментальная иллюзия,
я тебя любил издалека.
Дорог реквизитор мне – и кто ещё
там, за кадром, ходит взад-вперёд
в поисках пропавшего сокровища
и, поди, когда-нибудь найдёт.
Рига
По линии хруста болит белизна.
Осколки фарфора, срастаясь не сразу,
мы снова полюбим и сможем узнать,
как вместе совпасть в безупречную вазу.
Хоть время вокруг – застывающий клей, –
секунда податливей тёплого масла.
Нам важно успеть, нам с тобою важней
обняться, сложиться кусочками пазла.
О склеенной вазе нам швы говорят,
что хрупкая глина, поющая глина
прочнее, чем хроника трещин, утрат.
Частица от целого неотделима.
Осколки фарфора, срастаясь не сразу,
мы снова полюбим и сможем узнать,
как вместе совпасть в безупречную вазу.
Хоть время вокруг – застывающий клей, –
секунда податливей тёплого масла.
Нам важно успеть, нам с тобою важней
обняться, сложиться кусочками пазла.
О склеенной вазе нам швы говорят,
что хрупкая глина, поющая глина
прочнее, чем хроника трещин, утрат.
Частица от целого неотделима.
О чём? Об исцелённых ранах,
о разговорах до зари,
о том, как чутко и на равных –
и вместе – тайну сотворить.
О том, что нежность непорочна,
оставь она хоть сто улик,
и разве нужен ей подстрочник
на человеческий язык?
о разговорах до зари,
о том, как чутко и на равных –
и вместе – тайну сотворить.
О том, что нежность непорочна,
оставь она хоть сто улик,
и разве нужен ей подстрочник
на человеческий язык?
